А мы настолько уже не можем что даже просто и не желаем

А мы настолько уже не можем что даже просто и не желаем

Любовь – спектакль, где антракты немаловажнее, чем акты.

Один поэт имел предмет,
которым злоупотребляя,
устройство это свел на нет,
прощай, любовь в начале мая!

Ни в мире нет несовершенства,
ни в мироздании – секрета,
когда, распластанных в блаженстве,
нас освещает сигарета.

Красоток я любил не очень,
и не по скудости деньжат:
красоток даже среди ночи
волнует, как они лежат.

Что значат слезы и слова,
когда приходит искушение?
Чем безутешнее вдова,
тем сладострастней утешение.

Когда врагов утешат слухом,
что я закопан в тесном склепе,
то кто поверит ста старухам,
что я бывал великолепен?

В любые века и эпохи,
покой на земле или битва,
любви раскаленные вздохи –
нужнейшая Богу молитва.

Миллионер и голодранец
равны становятся, как братья,
танцуя лучший в мире танец
без света, музыки и платья.

От одиночества философ,
я стать мыслителем хотел,
но охладел, нашедши способ
сношенья душ посредством тел.

Грешнейший грех – боязнь греха,
пока здоров и жив;
а как посыплется труха,
запишемся в ханжи.

Лучше нет на свете дела,
чем плодить живую плоть;
наше дело – сделать тело,
а душой – снабдит Господь.

Учение Эйнштейна несомненно;
особенно по вкусу мне пришлось,
что с кучей баб я сплю одновременно,
и только лишь пространственно – поврозь.

Летят столетья, дымят пожары,
но неизменно под лунным светом
упругий Карл у гибкой Клары
крадет кораллы своим кларнетом.

Мы были тощие повесы,
ходили в свитерах заношенных,
и самолучшие принцессы
валялись с нами на горошинах.

Сегодня ценят мужики
уют, покой и нужники;
и бабы возжигают сами
на этом студне хладный пламень.

Теперь другие, кто помоложе,
тревожат ночи кобельим лаем,
а мы настолько уже не можем,
что даже просто не желаем.

В лета, когда упруг и крепок,
исполнен силы и кудрей,
грешнейший грех – не дергать репок
из грядок и оранжерей.

По весне распустились сады,
и еще лепестки не опали,
как уже завязались плоды
у девиц, что в саду побывали.

Природа торжествует, что права,
и люди, несомненно, удались,
когда тела сошлись, как жернова,
и души до корней переплелись.

Рад, что я интеллигент,
что живу светло и внятно,
жаль, что лучший инструмент
годы тупят невозвратно.

Давай, Господь, решим согласно,
определив друг другу роль:
ты любишь грешников? Прекрасно.
А грешниц мне любить позволь.

Молодость враждебна постоянству,
в марте мы бродяги и коты;
ветер наших странствий по пространству
девкам надувает животы.

Не почитая за разврат,
всегда готов наш непоседа,
возделав собственный свой сад,
слегка помочь в саду соседа.

Мы в ранней младости усердны
от сказок, веющих с подушек,
и в смутном чаянье царевны
перебираем тьму лягушек.

Назад оглянешься – досада
берет за прошлые года,
что не со всех деревьев сада
поел запретного плода.

Готов я без утайки и кокетства
признаться даже Страшному суду,
что баб любил с мальчишества до детства,
в которое по старости впаду.

Когда тепло, и тьма, и море,
и под рукой крутая талия,
то с неизбежностью и вскоре
должно случиться и так далее.

Как давит стариковская перина
и душит стариковская фуфайка
в часы, когда танцует балерина
и ножку бьет о ножку, негодяйка.

Если вам не хватает эмоций или просто позитива – стоит прочесть несколько строк признанных авторов и жизнь начнет наполняться красками – бурлить и переливаться, словно горный ручей в своей обжигающей прохладе.

Источник

А мы настолько уже не можем что даже просто и не желаем

Моим ровесникам с душевным сочувствием

Сегодня утром я, как всегда, потерял очки, а пока искал их – начисто забыл, зачем они мне срочно понадобились. И я тогда решил о старости подробно написать, поскольку это хоть и мерзкое, но дьявольски интересное состояние. Я совсем недавно пролетел над ровно половиной земного шара, чтобы выпить на солидном юбилее старого приятеля. А перед этим сел и горестно задумался: что можно утешительного сказать на празднике заката?

– Я объясню это тебе, старина, – говорил я тремя днями позже, – на примере своей собаки Шаха. Я провожу с ним целый день, а вечером мы ходим с ним гулять. Ты не поверишь, но он ещё старше тебя: по человеческому измерению ему далеко за семьдесят. Я даже загадку про нас придумал: старикашка ведёт старикашку положить на дороге какашку. Так вот он, безошибочным животным инстинктом ощущая возраст, резко сузил круг своих притязаний к жизни, за счёт чего резко обострились оставшиеся удовольствия. Он хорошо покакал – счастье, сочную сосиску дали – полное блаженство. Он, правда, полностью охладел ко встречным сукам, но на то ведь мы и люди, старина, чтобы лелеять свои пагубные влечения. Зато как изменились женщины по отношению к нам! Сперва у женщины в глазах мелькает ужас, но потом она благодарит, не скрывая восхищённого удивления. И тогда ты упоённо смотришься в зеркало, и – Боже мой, что ты там видишь! Но об этом тоже грех печалиться. Судьба обтёсывает наш характер, а промахнувшись, оставляет на лице зарубки. Но зато о жизни ты уже настолько много знаешь, что периодически впадаешь в глупую надежду быть услышанным и даёшь советы молодым. Тебя посылают с разной степенью деликатности, но ты не унываешь и опять готов делиться опытом. Какая это радость – быть всегда готовым чем-нибудь делиться! А сколько в жизни обнаружилось смешного – того как раз, к чему вокруг относятся серьёзно, а вчера ещё всерьёз воспринимал ты сам.

И я поздравил его со вступлением в период мудрости, которой всё до лампочки и по хую, лишь были бы здоровы дети.

Говорил я искренне вполне, однако многое осталось умолчанным, о том я и решился написать.

Всю жизнь мы очень мало знаем о себе, а старость благодетельно окутывает нас ещё более непроницаемой пеленой. Заметил, например, по множеству выступлений: на моих смешных стишках о старости взахлёб хохочут старики, сидящие обычно в первых рядах. Я ожидал обиды, раздражения, упрёков – только не безоблачного и беспечного смеха. И довольно быстро догадался: каждый потому смеётся, что стишки совсем не о нём, а о его знакомом или соседе. И кокон этих благостных психологических защит окутывает нас тем плотнее, чем опаснее реальность для душевного покоя и равновесия. И бывшим палачам отнюдь не снятся жертвы, они помнят лишь, что время было, да, жестокое, но справедливое, и жили они в точности, как все – что примиряет память с совестью стремительно и прочно. Над памятью о поражениях любых – такой уютный холмик вырастает из последующей любой удачи, что с невольной благодарностью судьбе старик приятно думает: всё к лучшему, пословицы не врут.

У возраста, осеняемого душевным покоем, возникают мысли и слова, которые, возможно, в молодости не явились бы. Помню до сих пор своё немое восхищение, когда моя тёща, поздравляя свою дочь с получением паспорта, задумчиво сказала, отвернув страницу регистрации брака:

– И пусть у тебя на этой странице будет много штампов.

А слова, которые услышал много лет назад поэт Илья Френкель, просто стали бытом в нашей семье по множеству поводов. Война застала Френкеля в Одессе, и он кинулся на почту утром рано сообщить, что жив и выезжает. К окошечку для дачи телеграмм толпилась чудовищная очередь. И вдруг какой-то невзрачного вида мужичок, кого-то отодвинув, а под кем-то проскользнув, стремительно просочился к оконцу и успел дать телеграмму ещё прежде, чем вся очередь возмущённо загудела и зароптала. Он уже исчез, а громогласное негодование всё длилось. И только стоявшая невдалеке от Френкеля ветхая старушка тихо и привычливо произнесла в пространство:

– Каждый думает, что он кто-то, а остальные – никому.

На одной автобусной остановке в Тель-Авиве стоял панк обычнейшего и типичного вида: копна волос, покрашенных в ярко-красный цвет, с левого края головы побритый (крашено зелёным), и точно так же – с правой стороны (крашено синим). С панка не сводил глаз некий старик, тоже ожидавший автобуса. Такое бесцеремонное смотрение панку надоело, и он спросил у старика:

– Ну что вы на меня уставились? Вы в молодости что – не совершали никаких необычностей?

– Совершал! – старик откликнулся охотно и мгновенно. – Я в молодости переспал с попугаем и вот сейчас смотрю, не ты ли мой сын?

Но главный старческий порок, и нам его никак не миновать – горячее и бескорыстное давание советов. Как на это реагируют молодые, можно не распространяться, ибо помню я одну московскую историю, которая сполна исчерпывает тему. Около заглохшей машины возился взмокший от бессилия водитель. То копался он в моторе, то с надеждой пробовал завестись – напрасно. Разумеется, вокруг уже стояли несколько советчиков. Из них активным наиболее был старикан, который, кроме всяческих рекомендаций, одновременно и выражал сомнение в успехе. И советовал без устали и громче всех. И наконец молодой парень-шофёр, аккуратно отерев со лба пот, изысканно сказал ему, не выдержав:

Эту фразу я бы посоветовал всем старикам держать если не в памяти, то в книжке записной, и изредка туда заглядывать. Поскольку опыт наш житейский, как бы ни был он незауряден, – абсолютно ни к чему всем тем, кто нас не спрашивает. Или спрашивает из чистой вежливости, что является пусть бескорыстной, но опасной провокацией с их стороны.

Печалиться по поводу количества прожитых лет довольно глупо ещё и потому (я это где-то прочитал), что если эти годы перевести на любые деньги, то получится смехотворно мало.

Ко мне лично старость заявилась в девяносто восьмом году, двадцатого четвёртого октября в одиннадцать утра в маленькой гостинице в Вильнюсе. Мы накануне выпили изрядно, был большой и получившийся концерт, и я, хотя в похмельном, но отличном настроении проснувшись, подошёл к большому зеркалу. И душа моя уязвлена стала. Боже мой, что я увидел там! Она пришла, подумал я, не зря я так не люблю утреннее время, она знала, когда прийти. Я вспомнил одного своего давнего приятеля, который уже раньше меня заглянул таким же образом в зеркало. Только теперь я осознал сполна его прекрасные спокойные слова, которые он произнёс в ответ на приглашение зайти на некое застолье, которое будут снимать для телевидения.

– Наш народ столько пережил, – сказал он мягко, – стоит ли ему ещё и видеть моё лицо?

С годами мы становимся весьма искусны в самоуспокоении, поэтому я вспомнил про артиста одного, с которым после крепкой выпивки вообще произошла чудовищная вещь: он утром не увидел себя в зеркале. Покуда он соображал, что, очевидно, уже умер, его образ медленно вплыл на поверхность зеркала – это по пьянке у него расфокусировались глаза, как объяснили ему сведущие люди.

Она пришла, подумал я, и следует вести себя достойно. А для этого обдумать следовало сразу, что хорошего приносит с собой старость и за что ей надо быть благодарным. Я ещё очень многое могу, но уже почти ничего не хочу – вот первый несомненный плюс. И человеческое общество уже не может предъявить мне никаких претензий за то полное наплевательство на злобу дня, которое всегда вменялось мне в вину. И оптимизм, который свойствен даже не душе моей, а в целом – организму, теперь будет толковаться как простительное слабоумие дряхлости. Шутки мои – старческое недержание речи, брезгливое незамечание подонков – нарастающий склероз, а легкомыслие с беспечностью – клинически естественны на пути впадения в детство. А с этими психологическими льготами ещё немало лет можно тянуть до света в конце туннеля. Я успокоился и выпил за её приход большую рюмку. Нет, наслаждение ничуть не изменилось, а старикам вполне простительно то бытовое пьянство, кое осуждают в зрелом возрасте, назначенном для дел и всяческих свершений. А старость между тем уже неслышно просочилась внутрь, и я подумал с острым удовольствием, что нынче на закате непременно следует поспать – я это заслужил и полное имею право. Нет, я спал и раньше (даже в ссылке умудрялся убегать с работы), но раньше было у меня смутное ощущение вины перед Божьей заповедью трудиться, а теперь я чист, как херувим.

Источник

­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­Теперь другие, кто помоложе,
тревожат ночи кобельим лаем,
а мы настолько уже не можем,
что даже вовсе и не желаем.
(И. Губерман).

О женском бюсте ходят враки,
А я скажу на то нелестно:
Да, вещь приятная, но в драке
Определенно бесполезна.

Вот баба смачно матерится,
Лягнув сожителя во сне,
А где-то девки ищут принца
На белом вороном коне.

Был когда-то спор я и неистов,
А теперь ищу помягче кресло:
Жизнь уходит как с горы туристы,
Словно ей со мной неинтересно.

Под мой диагноз поздно пятиться,
И без предвзятого стыда
Я каждый день справляю пятницу,
Пускай, на улице. среда.

Груз от суетных лет как вино,
С ним минувшее ярче и круче,
И актеры в советском кино
Год от года играют все лучше.

­­Заменив штиблеты и камзол
На диван и от запоров сливы,
Я теперь обычно между зол
Выбираю ту, что молчаливей.

К другу даже и по пьяни
Не сорвусь уже я вдруг,
И все реже вдохновляет
Снулый запах от подруг.

Со мной все кончено и зря,
Бросай меня, спасайся в поле!
Я комсомолка, мне нельзя,
Тогда с коня сняла бы, что ли.

Возраст это число или веха,
Чтобы выяснить самую суть:
Далеко ли готов ты поехать
За дешевой ногой к холодцу?

Часто склонен индейцем я инка
Верить будто бы жизнь за версту
Предопределена той картинкой,
Что на шкафчике в детском саду.

Пару подыскал себе я пламень,
Отжигая с ней такую муть,
Но все чаще чувствую с годами,
Что двоих уже не потянуть.

Не болеть наверно все б хотели,
Вот и я, солидный с виду автор,
Чищу утром тряпочкой гантели,
А передохнув, иду. на завтрак.

С возрастом все более слабо
Из себя выдавливать изгоя,
А искусство быть самим собой
Стало походить на. боевое.

Источник

Искусство стареть (сборник) (5 стр.)

На склоне лет печален и невесел кто в молодости недокуролесил

Я жил отменно: жёг себя дотла,
со вкусом пил, молчал, когда молчали,
и фактом, что печаль моя светла,
оправдывал источники печали.

А время беспощадно превращает,
летя сквозь нас и днями и ночами,
пружину сил, надежд и обещаний
в желе из желчи, боли и печали.

Когда я в Лету каплей кану
и дух мой выпорхнет упруго,
мы с Богом выпьем по стакану
и, может быть, простим друг друга.

Кичились майские красотки
надменной грацией своей;
дохнул октябрь – и стали тётки,
тела давно минувших дней.

В последний путь немногое несут:
тюрьму души, вознесшейся высоко,
желаний и надежд пустой сосуд,
посуду из-под жизненного сока.

Суров к подругам возраста мороз,
выстуживают нежность ветры дней,
слетают лепестки с увядших роз,
и сделались шипы на них видней.

Налей нам, друг! Уже готовы
стаканы, снедь, бутыль с прохладцей,
и наши будущие вдовы
охотно с нами веселятся.

Когда, замкнув теченье лет,
наступит Страшный Суд,
на нём предстанет мой скелет,
держа пивной сосуд.

Я многому научен стариками,
которые всё трезво понимают
и вялыми венозными руками
спокойно свои рюмки поднимают.

Редеет волос моих грива,
краснеют опухлости носа,
и рот ухмыляется криво
ногам, ковыляющим косо.

Но и тогда я буду пьяница
и легкомысленный бездельник,
когда от жизни мне останется
один ближайший понедельник.

Я к дамам, одряхлев, не охладел,
я просто их оставил на потом:
кого на этом свете не успел,
надеюсь я познать уже на том.

Когда однажды ночью я умру,
то близкие, воздев печаль на лица,
пускай на всякий случай поутру
мне всё же поднесут опохмелиться.

Уже беззубы мы и лысы,
в суставах боль и дряблы члены,
а сердцем всё ещё – Парисы,
а нравом всё ещё – Елены.

Когда устал и жить не хочешь,
полезно вспомнить в гневе белом,
что есть такие дни и ночи,
что жизнь оправдывают в целом.

Восторжен ум в поре начальной,
кипит и шпарит, как бульон;
чем разум выше, тем печальней
и снисходительнее он.

Ушиб растает. Кровь подсохнет.
Остудит рану жгучий йод.
Обида схлынет. Боль заглохнет.
А там, глядишь, и жизнь пройдёт.

Время льётся, как вино,
сразу отовсюду,
но однажды видишь дно
и сдаёшь посуду.

Обсуживая лифчиков размеры,
а также мировые небосклоны,
пируют уценённые Венеры
и траченные молью Аполлоны.

Вглядись: из трубы, что согрета
огнём нашей плоти палимой,
комочек нетленного света
летит среди чёрного дыма.

Не боялись увечий и ран
ветераны любовных баталий,
гордо носит седой ветеран
свой музей боевых гениталий.

Теперь другие, кто помоложе,
тревожат ночи кобельим лаем,
а мы настолько уже не можем,
что даже просто и не желаем.

Увы, то счастье унеслось
и те года прошли,
когда считал я хер за ось
вращения Земли.

Назад оглянешься – досада
берёт за прошлые года,
что не со всех деревьев сада
поел запретного плода.

Мы после смерти – верю в это —
опять становимся нетленной
частицей мыслящего света,
который льётся по Вселенной.

Я свой век почти уже прошёл
и о многом знаю непревратно:
правда – это очень хорошо,
но неправда – лучше многократно.

Бежал беды, знавал успех,
любил, гулял, служил,
и умираешь, не успев
почувствовать, что жил.

Дух оптимизма заразителен
под самым гибельным давлением,
а дух уныния – губителен,
калеча душу оскоплением.

Приходит час, выходит срок,
и только смотришь – ну и ну:
то в эти игры не игрок,
то в те, то вовсе ни в одну.

Предупредить нас хоть однажды,
что их на небе скука гложет,
толпа ушедших остро жаждет,
но, к сожалению, не может.

Есть во взрослении опасность:
по мере близости к старению
высоких помыслов прекрасность
ужасно склонна к ожирению.

Медицины гуманные руки
увлечённо, любовно и плохо
по последнему слову науки
лечат нас до последнего вздоха.

Воспринимая мир как данность,
взгляни на звёзды, не спеша:
тягчайший грех – неблагодарность
за то, что воздухом дышал.

Неизбежность нашей смерти
чрезвычайно тесно связана
с тем, что жить на белом свете
людям противопоказано.

Просветы есть в любом страдании,
цепь неудач врачует случай,
но нет надежды в увядании
с его жестокостью ползучей.

Когда б остался я в чистилище,
трудясь на ниве просвещения,
охотно б я открыл училище
для душ, не знавших совращения.

Наплевать на фортуны превратность,
есть у жизни своя справедливость,
хоть печальна её однократность,
но прекрасна её прихотливость.

Природа позаботилась сама
закат наш уберечь от омерзения:
склероз – амортизация ума
лишает нас жестокого прозрения.

О законе ли речь или чуде,
удручающий факт поразителен:
рано гибнут хорошие люди,
и гуляет гавно долгожителем.

Серые подглазные мешки
сетуют холодным зеркалам,
что полузабытые грешки
памятны скудеющим телам.

Естественна реакция природы
на наше неразумие и чванство,
и нас обезображивают годы,
как мы обезобразили пространство.

Пьеса « Жизнь» идёт в природе
не без Божьей прихоти:
одеваемся при входе
и лежим при выходе.

Для одной на свете цели
все бы средства хороши:
пепел дней, что зря сгорели,
подмести с лица души.

Плыву сквозь годы сладкой лени,
спокойной радостью несомый,
что в тьму грядущих поколений
уже отправил хромосомы.

Нас как бы время ни коверкало
своим наждачным грубым кругом,
не будь безжалостен, как зеркало,
и льсти стареющим подругам.

Проживая легко и приятно,
не терзаюсь я совестью в полночах,
на душе моей тёмные пятна
по размеру не более солнечных.

Текучка постепенных перемен
потери возмещает лишь отчасти:
в нас опытность вливается взамен
энергии, зубов, кудрей и страсти.

Подумав к вечеру о вечности,
где будет холодно и склизко,
нельзя не чувствовать сердечности
к девице, свежей, как редиска.

Я раньше чтил высоколобость
и думал: вот ума палата,
теперь ушла былая робость —
есть мудаки со лбом Сократа.

Живя блаженно, как в нирване,
я никуда стремглав не кинусь,
надежд, страстей и упований
уже погас под жопой примус.

В течение всех лет моих и дней
желания мне были по плечу,
сегодня я хочу всего сильней
понять, чего сегодня я хочу.

Размышлять о природе вещей
нас нужда и тоска припекает,
жажда сузить зловещую щель,
сквозь которую жизнь утекает.

Старики сидят, судача,
как мельчают поколения,
и от них течёт, прозрачен,
запах мудрости и тления.

Жизнь становится дивной игрой
сразу после того, как поймёшь,
что ничем и ни в чём не герой
и что выигрыш – в том, что живёшь.

Друзей вокруг осталось мало:
кому с утра всё шло некстати,
кого средь бела дня сломало,
кого согнуло на закате.

Надежды очень пылки в пору раннюю,
но время, принося дыханье ночи,
дороги наши к разочарованию
от раза к разу делает короче.

Уже мне ветер парус потрепал,
рули не держат заданного галса,
простите мне, с кем я не переспал,
особенно – кого не домогался.

Естественно, что с возрастом трудней
тепло своё раздаривать горстями,
замызгана клеёнка наших дней
чужими неопрятными гостями.

Я жил, как все другие люди,
а если в чём-то слишком лично,
пускай Господь не обессудит
и даст попробовать вторично.

А славно бы увидеть, как в одежде
я лягу под венки при свете дня,
и женщины, не знавшиеся прежде,
впервой сойдутся около меня.

Я в этой жизни – только странник
и вновь уйду в пространство ночи,
когда души отверстый краник
тепло своё сполна расточит.

Гуляки, выветрясь в руины,
полезны миру даже старыми,
служа прогрессу медицины
симптомами и гонорарами.

Плетусь, сутулый и несвежий,
струю мораль и книжный дух,
вокруг плечистые невежи
влекут прелестных потаскух.

Чадит окурок дней моих
всё глуше и темней,
и тонким дымом вьётся стих
с испепелённых дней.

Пел и горланил, как петух,
крылами бил, кипел, как кочет;
устал, остыл, совсем потух,
теперь он учит и пророчит.

Когда, заметно делая добрее,
уже несёт по устью нас река,
черты ветхозаветного еврея
являются в морщинах старика.

Увы нашей бренной природе:
стареем, ветшая, как платье,
и даже пороки проходят,
и надо спешить потакать им.

Ещё не чужды мы греху,
но песни главные отпеты,
и у детей горит в паху
огонь бессмертной эстафеты.

Чем ближе мы к земле и праху,
тем умудрённей наш покой;
где юность ломится с размаху,
там старость пробует клюкой.

Конечно, дважды два – всегда четыре,
конечно, неизменны расстояния,
но всё, что мы любили в этом мире,
прекраснеет в кануны расставания.

Случайно встретившись в аду
с отпетой шлюхой, мной воспетой,
вернусь я на сковороду
уже, возможно, с сигаретой.

С годами дни становятся короче,
несбывшееся вяжется узлом,
и полнятся томительные ночи
пленительными снами о былом.

Нет, я не жалею, как я прожил
годы искушений и подъёма,
жаль, что население умножил
меньше, чем какой-нибудь Ерёма.

Чужую беду ощущая своей,
вживаясь в чужие печали,
мы старимся раньше и гибнем быстрей,
чем те, кто пожал бы плечами.

Увы, когда от вечного огня
приспичит закурить какой из дам —
надеяться не стоит на меня,
но друга телефон я мигом дам.

Вконец устав от резвых граций,
слегка печалясь о былом,
теперь учусь я наслаждаться
погодой, стулом и столом.

Когда родник уже иссяк
и слышно гулкое молчание,
пусты потуги так и сяк
возобновить его журчание.

Нам жёны учиняют годовщины,
устраивая пиршество народное,
и грузные усталые мужчины,
мы пьём за наше счастье безысходное.

В нас много раскрывается у края
и нового мы много узнаём
в года, когда является вторая
граница бытия с небытиём.

Ещё я имею секреты
и глазом скольжу по ногам,
но дым от моей сигареты
уже безопасен для дам.

Никто не знает час, когда
Господь подует на огарок;
живи сегодня – а тогда
и завтра примешь как подарок.

Старость не заметить мы стараемся:
не страшась, не злясь, не уповая,
просто постепенно растворяемся,
грань свою с природой размывая.

Бессильны согрешить, мы фарисействуем,
сияя чистотой и прозорливостью;
из молодости бес выходит действием,
из старости – густой благочестивостью.

Стирая всё болевшее и пошлое,
по канувшему льётся мягкий свет;
чем радужнее делается прошлое,
тем явственней, что будущего нет.

Помилуй, Господи, меня,
освободи из тьмы и лени,
пошли хоть капельку огня
золе остывших вожделений.

Я не люблю певцов печали,
жизнь благодатна и права,
покуда держится плечами
и варит глупость голова.

Не будет ни ада, ни рая,
ни рюмки какой-никакой,
а только без срока и края
глухой и кромешный покой.

Своей судьбы актёр и зритель,
я рад и смеху, и слезам,
а старость – краткий вытрезвитель
перед гастролью в новый зал.

Всё ближе к зимним холодам
года меня метут,
одной ногой уже я там,
другой – ни там, ни тут.

С лицом не льстивы зеркала:
с годами красят лик стекольный
истлевших замыслов зола
и возлияний цвет свекольный.

Давно я дал себе обет,
и я блюду его давно:
какой бы я ни съел обед,
а ужин ем я всё равно.

Душа улетит и рассыпется тело,
сотрутся следы, не оставив следа,
а всё, что внутри клокотало и пело,
неслышно прольётся ничем в никуда.

Стали мы с поры, как пыл угас, —
тихие седые алкоголики,
даже и во снах теперь у нас
нету поебательской символики.

За то, что жизнь провёл в пирах,
пускай земля мне будет пухом,
и в ней покоясь, бедный прах
благоухает винным духом.

У старости есть мания страдать
в томительном полночном наваждении,
что попусту избыта благодать,
полученная свыше при рождении.

Вот и кости ломит в непогоду,
хрипы в лёгких чаще и угарней;
возвращаясь в мёртвую природу,
мы к живой добрей и благодарней.

Чуть пожил, и нет меня на свете —
как это диковинно, однако;
воздух пахнет сыростью, и ветер
воет над могилой, как собака.

Когда, убогие калеки,
мы устаём ловить туман,
какое счастье знать, что реки
впадут однажды в океан.

Весной я думаю о смерти.
Уже нигде. Уже никто.
Как будто был в большом концерте
и время брать внизу пальто.

Увы, когда с годами стал я старше, со мною стали суше секретарши

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *